6 июня – Пушкинский день. Для рассказа о Пушкине не требуется особых, юбилейных, дат. Вообще никаких дат не требуется: судьба и наследие Пушкина универсальны и всеобъемлющи. Поэтому у нас радостно празднуют каждое 6 июня. Как и каждое 9 Мая. Пути Пушкина, хотя бы в самых общих чертах, известны любому русскому.

 Подробнее посмотрим на его взаимоотношения с братьями-императорами: Александром I и Николаем I (в особенности со вторым). Увидим странное несовпадение: в то время как Александр Сергеевич уходил от революционного романтизма, скорее, к всеисторическим обобщениям шекспировского духа, мелочный полицейский надзор над ним только усиливался. Всякий раз попытка совместить поэзию с придворной службой, подчинить стихию гения дисциплине церемониала скатывалась к катастрофическому диссонансу. Это хороший урок тем, кто считает, что Божий дар не грех поставить на подневольную службу конформизму. Судьба Пушкина, извивы его отношений с властью, лицемерность царского либерализма, строгая дозированность высочайшей милости, изощренность надсмотрщиков и провокаторов, «здравомыслие» друзей – все это невольно напоминает день сегодняшний, довольно заменить какие-то фамилии.            

 А в «гиды» по пушкинской биографии возьмем автора книги «Жизнь Пушкина» Ариадну Владимировну Тыркову-Вильямс (1869–1962), которая более сорока лет провела вдали от России. Неудивительно поэтому, что ее книга, первый том которой вышел в свет в Париже в 1929 году, а второй – там же почти двадцать лет спустя, оказалась совершенно неизвестной в нашей стране. А между тем это, пожалуй, наиболее полная и обстоятельная биография великого поэта. Ее отличают доскональное знание материала, изумительный русский язык (порядком подзабытый современными литературоведами) и, главное, огромная любовь к герою, любовь, которую автор передает и нам, своим читателям.

 

«Готов отказаться от красного революционного колпака»

«Пушкин говорил, что его сношения с двором начались при [императоре] Павле Петровиче, перед которым он не снял шляпы в Юсуповом саду. Вернее, няня не успела ее снять, так как маленькому Саше не было и двух лет. Крутой царь разнес няньку, а с мальчика собственноручно снял картузик».

 Учеником Лицея, Пушкин с детства жил бок о бок с царской семьей: учебное заведение располагалось во флигеле Царскосельского дворца. Император Александр I сетовал, что лицеисты «снимают через забор мои наливные яблоки, бьют сторожей садовника Лямина». Отношение к царю было какое-то домашнее. «От дворца к бальному павильону были устроены довольно узкие триумфальные ворота. Над ними огромными буквами были выписаны заказанные на этот случай поэтессе А. Буниной стихи:

 Тебя, текуща ныне с бою,

Врата победы не вместят.

 Пушкин по этому случаю нарисовал карикатуру: потолстевший Александр старается пролезть сквозь триумфальные ворота и не может. Бросается свита и шашками прорубает ему дорогу. Карикатуры вышли очень похожие, и рисунок имел большой успех. Даже слишком большой, так как скоро начались розыски автора, которого не нашли».

 

 

«Задолго до образования тайного общества Александр уже был «декабристом»»

 В принципе в обществе и при дворе было принято восхищаться Александром, его просвещенностью, реформами («ставши императором, создал Министерство народного просвещения, улучшил положение университетов, посылал молодежь учиться за границу, требовал, чтобы профессора читали по-русски, открывал школы»). Александром I заканчивался блестящий, открытый Петром период становления мощной российской государственности, державности (и Пушкин выступил ее поэтическим выразителем). Однако всенародная любовь к императору сменилась разочарованием части общества: они ждали дальнейшего либерализма, а он, под гнетом политического опыта (отцеубийство, война с Наполеоном за доминирование в Европе) превратился в консерватора. От него ждали раскрепощения крестьян и конституции, он же прислушивался к Аракчееву и благословил создание военных поселений. Однако когда в 1821 году «князь Васильчиков доложил царю о существовании тайного общества конституционалистов, император выслушал внимательно, но преследовать их не пожелал: «Я разделял и поощрял эти иллюзии. Не мне подвергать их гонениям», – сказал он. В этих горьких словах царя есть признание не только своей ответственности за растущий либерализм, но и своего духовного родства с членами «Союза Благоденствия». Задолго до образования тайного общества Александр уже был «декабристом». А к тому времени, как союз образовался, перестал им быть…

 Правительство вдруг решило покарать Пушкина, в его лице дать первое предостережение и другим либералистам. К правительственным карам присоединилась светская травля, строгость официальная нашла поддержку и отчасти оправдание в некоторых светских кругах… Что дало последний толчок, шалости ли Пушкина, или его стихи, осталось не совсем ясным. Возможно, что эпиграммы на Аракчеева. Рассказывали, что Аракчеев жаловался царю. Мог и сам Александр обидеться за своего «без лести преданного друга». Стали следить за Пушкиным. Сделали смешную попытку собрать улики, то есть стихи, которые и без того повторял весь Петербург. В квартиру Пушкина пришел неизвестный и предложил старику лакею пятьдесят рублей, если тот ему покажет, что барин сочиняет. Пушкин в тот же вечер сжег все, что считал опасным».

 Помогло заступничество обожавшего Пушкина петербургского генерал-губернатора Милорадовича (потом застреленного Каховским на Сенатской площади). И вместо ареста и помещения едва ль не на Соловки императорским повелением Александр Сергеевич «обошелся» высылкой на Кавказ, затем в Кишинев и Одессу (в гущу, которая, на самом деле, кипела свободомыслием, где как раз и зарождались тайные общества), а затем – формально за несколько атеистических, вольтерьянских строк в просмотренном властями письме — в псковскую глушь, в Михайловское, под унизительный надзор нелюбимого отца (тот с удовольствием перлюстрировал письма сына).

 К этому времени он уже «сомневался в пригодности своих либеральных друзей осуществить те высокие государственные задания, о которых они так много и горячо спорили. Пушкин уже перестал быть бунтовщиком. Он хотел «вполне и искренно помириться с правительством». Писал Вяземскому, что «готов отказаться от красного революционного колпака».

 

«И я бы мог как шут…»

 Здесь, в Михайловском, Александра Сергеевича застает весть о попытке государственного переворота 14 декабря 1825 года, который организован его друзьями-декабристами: Пущин, Кюхельбекер, Рылеев… «Пушкин лично знал всех повешенных – Рылеева, Каховского, Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола, Пестеля. Его неотступно преследовали мысли о них. На 38-й странице черновой тетради № 2368 есть рисунок, вызывающий немало споров. Страница исчерчена мужскими лицами в профиль. А наверху и внизу страницы нарисовано пять виселиц, пять повешенных. На нижнем рисунке часть крепостной стены. Над верхним рисунком надпись: «И я бы мог как шут…» (Как «шут», а нет «тут», — убеждена Тыркова-Вильямс).

 В таком смятенном виде Пушкин из Михайловского был вызван к новому императору. Надо полагать, Николай I тоже радости не переживал: он только что отдавал приказ стрелять из пушек по своим гвардейцам, сам ходил под пулями и не был уверен, что останется живым к концу дня.

 «Наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14-го декабря»

«Первая встреча Пушкина с новым царем была обставлена с наполеоновской театральностью, точно кто-то умышленно старался поразить впечатлительное воображение поэта. Пушкина стремительно выхватили из его тихого Михайловского, заставили три дня и три ночи скакать без остановки по таким скверным дорогам, что его коляска едва выдержала эти семьсот верст. На четвертый день, восьмого сентября утром, он был в Москве. Сопровождавший его фельдъегерь не дал ему заехать ни в гостиницу, ни к дядюшке, Василию Львовичу, а доставил прямо в Кремль, в канцелярию дежурного генерала Потапова. Там его продержали до четырех часов и немытого, небритого, усталого доставили в Чудов монастырь, где жил Николай Павлович.

 Входя в кабинет царя, Пушкин не знал, что его ждет, как с ним поступят? Он ожидал суровой встречи и по-своему к ней готовился (по легенде, на случай ареста положив в карман обличительное, тираноборческое стихотворение – ред.)… Николай принял Пушкина с глазу на глаз и продержал его почти два часа. Ни поэт, ни царь не оставили связного, подробного рассказа об этой знаменитой встрече. Только в передаче третьих лиц до нас дошли отрывки их разговоров о цензуре, о литературе, о Петре Великом, перед которым оба преклонялись. Взгляды Пушкина на народное образование настолько заинтересовали царя, что он заказал ему записку о воспитании. Разговор зашел и о восстании 14 декабря.

 

 

«Все друзья мои были в заговоре, я не мог бы не участвовать в нем»

 Вот как в 1848 году Николай Павлович рассказывал об этом графу А. Ф. Орлову и барону М. А. Корфу:

 «- Что сделали бы вы, если бы 14-го декабря были в Петербурге? – спросил я, между прочим, Пушкина.

— Стал бы в ряды мятежников, – отвечал он.

 На мой вопрос, переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать иначе, если я пущу его на волю, наговорил мне пропасть комплиментов насчет 14-го декабря, но очень долго колебался простым ответом и только после долгого молчания протянул руку с обещанием сделаться другим».

 Тот же вопрос и тот же ответ, но уже со слов Пушкина, записала его московская знакомая, А. Г. Хомутова.

«…Всего покрытого грязью, меня ввели в кабинет императора, который мне сказал:
— Здравствуй, Пушкин, доволен ли ты своим возвращением?
Я отвечал ему, как следовало. Государь долго говорил со мной, потом спросил:
— Принял ли бы ты участие в 14-м декабре, если бы был в Петербурге?
— Непременно, государь, все друзья мои были в заговоре, я не мог бы не участвовать в нем. Одно лишь отсутствие меня спасло, за что я благодарю Бога.

 

 

«Николай обольстил Пушкина»

 Пушкин был рад, что царь дал ему возможность сразу заявить о своей дружеской близости с побежденными заговорщиками. Царь не потребовал отреченья от них. Прямота и смелая искренность поэта могли ему понравиться. Пушкин был очарован простотой Николая, тем, как внимательно он слушал, как охотно сам высказывался. «Император принял меня самым любезным образом», – писал Пушкин Осиповой. Вяземский писал Жуковскому: «Государь принял его у себя в кабинете. Говорил с ним умно и ласково и поздравил его с волею»). Княгиня В. Вяземская запомнила заключительные слова этой беседы: «Ну, теперь ты не прежний Пушкин, а мой Пушкин», – сказал царь, отпуская Пушкина. Пушкин вышел из царского кабинета с веселым счастливым лицом, даже со слезами на глазах, что у него бывало признаком восторженного настроения».

 Пушкин не скрыл от друзей, что царь ему очень понравился. Адам Мицкевич рассказывал Герцену: «Николай обольстил Пушкина. Он призвал его к себе и сказал: «Ты меня ненавидишь за то, что я раздавил партию, к которой ты принадлежал, но верь мне, я так же люблю Россию, я не враг русскому народу, я ему желаю свободы, но ему нужно сначала укрепиться».

 Этим милостивым шагом император приблизил к себе более либеральное московское дворянство, у которого было немало родственников и друзей среди казненных и сосланных декабристов. А Пушкин какое-то время буквально купался в восторгах и обожании света. Москва носила его на руках как первого национального поэта: «балы, катанья, цыганское пенье, философические беседы, ухаживанья за барышнями, буйные холостяцкие кутежи, встречи со старыми друзьями, новые знакомства».

 Казалось бы, живи да радуйся: сам царь и только царь у тебя цензором! Но новая личная встреча с императором произойдет не скоро, а на первый план в биографии Пушкина появляется зловещая и роковая фигура Бенкендорфа. Именно шеф жандармов, а не Николай, как наивно полагал Пушкин, руководил его жизнью.    

 «Не должно слишком торопиться с просвещением»

«Пушкин перестал быть ссыльным, но и права свободного передвижения не получил. Надзор за ним стал затаеннее, лукавее и строже. Царь обещал ему быть его цензором и поставил между собой и поэтом шефа жандармов, генерал-адъютанта А. X. Бенкендорфа, который окружил его шпионами (при этом «в письмах спокойно лгал, утверждая, что «полиции никогда не давали приказа наблюдать за вами» — ред.), гоненьям не подвергал, но изводил его мелкими придирками, замечаниями, запросами, запретами, выговорами….

 В большинстве писем Бенкендорфа есть выговоры, иногда резкие. Зачем, не спросясь, читал Пушкин в Москве «Годунова»? Зачем не известил, что едет в Петербург? в Москву? в деревню, на Кавказ? Почему вообще разъезжает не спросясь? Зачем явился на бал во французском посольстве во фраке, а не в дворянском мундире? Из месяца в месяц, из года в год этот ничтожный жандармский офицер приставал к великому поэту со всякой чепухой. Даже теперь… эти письма раздражают своей сухостью, тупым высокомерием, полным непониманием, кому он пишет.

 

 

Николай легко передал гения Пушкина под «опеку» ретрограда Бенкендорфа

Александр I не любил Бенкендорфа и для внутренней службы его не употреблял. Для Николая это был приближенный, верный слуга. Страшный день 14 декабря они пережили вместе, и это их еще больше сблизило. Две недели спустя после казни декабристов, 25 июля 1826 года, Бенкендорф был назначен шефом жандармского корпуса и начальником Третьего отделения Собственной Его Величества Канцелярии. Эти два связанные между собой учреждения были только что созданы для борьбы с крамолой и для наблюдения за политической благонадежностью населения. Просуществовали они почти сто лет и только в 1917 году были уничтожены революцией, оставив по себе недобрую память.

 К книгам, к просвещению, особенно русскому, Бенкендорф относился с большой недоверчивостью. Он сам об этом рассказал в своих записках. В 1830 году ехал он с царем по тряской дороге в Выборг. Говорили о французской революции. Бенкендорф сказал: «В России со времен Петра Великого всегда стояли впереди нации ее монархи. Поэтому не должно слишком торопиться с ее просвещением, чтоб народ не стал, по кругу своих понятий, в уровень с монархом и не посягал тогда на ослабление их власти». Николай в ответ на это глубокомысленное замечание промолчал.

 

 

Наталье Николаевне страдания супруга были недоступны и непонятны 

 Вот этого-то генерала, считавшего, что самодержавие может сохранить власть только над непросвещенными подданными, царь поставил между собой и Пушкиным, в котором сам признавал одного из умнейших людей России. Ему отдал он под опеку поэта, гений которого уже был всенародным достоянием…»

 Другим, помимо встречи с Бенкендорфом, судьбоносным поворотом оказалась женитьба на Наталье Николаевне Гончаровой, юной красавице-бесприданнице. Экономя и переезжая с места на место, Пушкины вновь оказываются в Царском Селе. Наталья Николаевна обращает на себя внимание государыни Александры Федоровны и, видимо, государя, входит в свиту, а благодарный поэт удостаивается службы при дворе: разбирать исторические архивы, как в свое время учитель и кумир Карамзин (Пушкин, в подражание ему, задумал капитальный труд об эпохе Петра Великого). В ноябре 1831 года вышел приказ о причислении титулярного советника А. С. Пушкина к Иностранной коллегии (эта была вторая попытка, семь лет до этого Пушкина «круто вышвырнули» из той же коллегии), было положено солидное годовое жалование —  в 5 тыс. рублей против прежних семисот: выходы в свет Натальи Николаевны на радость императорской чете требовали хороших и устойчивых доходов. Поэт получает из казны 20 тыс. рублей на выпуск «Пугачева». По-видимому, в представлении Николая I Наталья Николаевна была Пушкину «пряником», а Бенкендорф – «кнутом».

 «Холопом и шутом не буду и у Царя Небесного»

«1834 год был для Пушкина переломным годом… Его произвели в камер-юнкеры: царь прочел его письма к жене, перехваченные на почте. Наталья Николаевна привезла из деревни и поселила у себя двух своих незамужних сестер… Производство в камер-юнкеры произошло для него совершенно неожиданно. Этот первый, низший придворный чин давался только очень молодым людям. Ни по годам, ни по положению в общественном мнении Пушкину не подобало быть камер-юнкером. Он совсем не хотел быть царедворцем, считал, что это его связывает, бросает тень на его независимость. И был прав. При его жизни, как и после его смерти, легкомысленные судьи находили в этом непрошеном, злосчастном камер-юнкерстве доказательство его сервильности, его заискиванья перед царем. На самом деле когда Пушкин узнал о своем назначении, он пришел в такое бешенство, что Жуковскому и Вяземскому пришлось отливать его холодной водой. Он увидал в этом издевательство, умышленное оскорбление, нанесенное ему царем, единственным человеком, от которого он не мог потребовать удовлетворения за обиду, которого он не мог вызвать на дуэль (Александр Сергеевич был отчаянным и доблестным дуэлянтом – ред.). Почти все его друзья носили придворное звание. Они успокаивали его как могли, но Пушкин твердил, что ко двору ездить не будет и мундира не наденет…

 За всякое назначение было обязательно благодарить начальство. Тем более обязательно было поблагодарить царя за назначение к его двору. У Пушкина была возможность выразить благодарность, так как на балу у Бобринского царь с ним долго разговаривал, но весь их разговор свелся к Пугачеву. Что Пушкин промолчал о своем камер-юнкерстве, уже было протестом. Царь отлично понял смысл этого молчания. На этот раз Пушкину у Бобринских вряд ли было весело. Зато Наталья Николаевна, которая наконец попала в заветный круг, очень была счастлива, совершенно не понимала, чего муж сердится?»

 

 Жуковский всю жизнь метался между Пушкиным и двором: после смерти поэта написал Бенкендорфу гневное письмо, да так и не вручил

 На демонстративный вызов самому государю вскоре наложилось неосторожное (или, напротив, специально заготовленное для соглядатаев) письмо Пушкина жене: «Все эти праздники просижу дома. К наследнику (на торжественную присягу, объявленную самим императором – ред.) являться с поздравлениями и приветствиями не намерен; царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать. Видел я трех Царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку, второй меня не жаловал; третий хоть и упек меня в камер-пажи под старость лет, но променять его на четвертого не желаю; от добра добра не ищут. Посмотрим, как-то наш Сашка будет ладить с порфирородным своим тезкой; с моим тезкой я не ладил. Не дай Бог ему идти по моим следам, писать стихи, да ссориться с Царями! В стихах он отца не перещеголяет, а плетью обуха не перешибет».

 Царь читает письмо. Пушкин об этом узнает и в следующем (понимая, что могут вскрыть и его) объясняет: «Я могу быть подданным, даже рабом, – но холопом и шутом не буду и у Царя Небесного. Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего Правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать Царю (человеку благовоспитанному и честному), и Царь не стыдится в том признаться – и давать ход интриге, достойной Видока и Булгарина! Что ни говори, мудрено быть Самодержавным!»

 Царь принимает отставку разъяренного унижением Пушкина, но запрещает ему доступ к архивам. Товарищ и наставник Жуковский, вместо того чтобы поддержать друга, обвиняет его в глупости и умоляет покаяться. Пушкин кается, отзывает просьбу об отставке, передает через Бенкендорфа слова благодарности великодушному императору…

 «Иностранец Геккерн был свой человек, а Пушкин чужой»

Тем временем в доме Пушкиных селятся сестры Натали – Александрина и Екатерина. В квартире, вечно полной праздного сброду, появляется высокий (в отличие от Пушкина) гвардеец, красавец и балагур, белокурый француз Дантес, ровесник Натальи Николаевны. Всем становится заметно, что между ними занимается роман, пока платонический. Наталья Николаевна беззаботно полагает, что ухаживания Дантеса не более чем невинное приключение.

 4 ноября 1836 года Пушкин получает анонимное письмо, объявляющее его рогоносцем. В авторе Александр Сергеевич узнает голландского посланника барона Геккерна, которому Дантес приходился приемным сыном (ходили и более пикантные слухи о связи Геккерна и Дантеса). Оба были завсегдатаями салона супруги министра иностранных дел Нессельроде, знаменитой «железным характером», широким взяточничеством и неприязнью к Пушкину, впрочем, антипатии носили взаимный характер. «Ненависть Пушкина к этой последней представительнице космополитического, олигархического ареопага едва ли не превышала ненависть его к Булгарину. Пушкин не пропускал случая клеймить эпиграмматическими выходками и анекдотами свою надменную антагонистку, едва умевшую говорить по-русски. Женщина эта паче всего не могла простить Пушкину его эпиграмм на отца ее, гр. Гурьева… У Нессельроде в доме говорить по-русски не полагалось. Для этих людей русская литература не существовала. Дом русского министра иностранных дел был центром так называемой немецкой придворной партии, к которой причисляли и Бенкендорфа, тоже приятеля обоих Нессельроде. Для этих людей иностранец Геккерн был свой человек, а Пушкин чужой». Спустя годы в императорской семье не скрывали, что идея со злосчастными письмами принадлежала именно Нессельроде, «агенту влияния» иностранных сил в российской элите.

 

 В императорской семье не скрывали, что заговор против Пушкина — дело рук Нессельроде, предводителя «немецкой» придворной партии

 Дантес грозится застрелить себя, если Наталья Николаевна ему откажет. Пушкин бросает Дантесу вызов, но затем сжалился над молодым человеком в ответ на слезливые просьбы Геккерна. Чтобы выйти из позора, объявляется, что Дантес сватается к сестре Натальи Николаевны – Екатерине. Но, появившись в доме Пушкиных в качестве жениха, тот возобновляет знаки внимания Натали. И, хоть впоследствии Николай I признает интриги Геккерна «гнусными»,  ощущение, что Дантеса намеренно оставляют при полку в Петербурге и доводят дело до дуэли 27 января 1837 года.

 Наталья Николаевна, когда Пушкина привезли домой смертельно раненым, упала в обморок. Поэт умирал в страшных муках, целых два дня мужественно перенося страдания. Перед смертью простил Дантеса, об этом же просил государя. Тот прислал ответную записку: «Любезный друг Александр Сергеевич, если не суждено нам свидеться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение»… Пушкин прочел записку и долго не выпускал листка из рук, не хотел с ним расставаться.

 

– Скажите государю, жаль, что умираю, весь был бы его…

 «Эти слова, – свидетельствует Вяземский, – слышаны мною и врезались в память и сердце мое по чувству, с коим были произнесены».

 30 лет спустя, когда Севастопольская кампания открыла Николаю I глаза на хищения, на взятки, на злоупотребления в армии и администрации, которые прятались под покровом самодержавного великолепия и льстивой лжи, он с горечью сказал:

– Мои друзья декабристы никогда бы этого не сделали.

 

 

Ушел Александр Серггевич после долгих мучений тихо и незаметно

 Ушел Александр Сергеевич тихо, незаметно, перед смертью распорядившись сжечь какую-то бумагу (что за бумага – осталось тайною) и отведав несколько ягод любимой морошки. «Божественное спокойствие разлилось по его лицу», – писала Вяземская. «Друзей поразило величавое и торжественное выражение лица его. На устах сияла улыбка, как будто отблеск несказанного спокойствия, на челе отразилось тихое блаженство осуществившейся светлой надежды» (княгиня Е. Н. Мещерская). «Какая-то глубокая удивительная мысль на нем разливалась, что-то похожее на видение, на какое-то полное, важное, удовлетворенное знание… Никогда на лице его я не видал выражения такой глубокой, величественной, торжественной мысли. Она, конечно, таилась в нем и прежде. Но в этой чистоте обнаружилась только тогда, когда все земное отделилось от него с прикосновением смерти» (Жуковский).

 «Писать стишки – какое это поприще?»

Томления духа прекратились, но злоключения праха только начались.

 За несколько дней до погребения поэта через его квартиру, по замечанию Жуковского, прошли до 10 тыс. убитых горем соотечественников. «К тяжкому чувству непоправимой народной утраты примешивалось негодованье против чужеземца, у которого поднялась рука на Пушкина. Роптали и на то, что Бенкендорф ничего не сделал, чтобы предотвратить дуэль, хотя знал, что она надвигается. Эти разговоры напугали шефа жандармов. Он вообразил, что кто-то готовит манифестации, враждебные не только Геккерну, но и правительству, с которым Бенкендорф себя отождествлял. Ему чудились заговоры, происки какой-то «демагогической партии», существовавшей только в воображении жандармов. Чуть ли не бунт. Жандармы, как сообщает «Отчет о действиях корпуса в 1837 г.», стали выяснять: «Относились ли эти почести более к Пушкину-либералу нежели к Пушкину-поэту? В сем недоумении и имея в виду отзывы многих благомыслящих людей, что подобное, как бы народное изъявление скорби о смерти Пушкина представляет некоторым образом неприличную картину торжества либерализма – высшее наблюдение признало своей обязанностью мерами негласными устранить все почести, что и было исполнено».

 Бенкендорф так боялся каких-то беспорядков, чуть не восстания, что приказал снять с репертуара «Скупого рыцаря», где известный трагик Каратыгин должен был играть главную роль. Тургенев (Александр Тургенев, друг Пушкина – ред.) в письме к Нефедьевой пояснил: «Вероятно, опасаются излишнего энтузиазма». Со своей стороны, министр просвещения граф С. С. Уваров дал цензуре соответственные этому жандармскому решению указания и распорядился, чтобы «в статьях была соблюдена настоящая умеренность и тон приличия».

 Статей почти не было. Немногочисленные журналы и газеты не дерзали отдать должное зачинателю русской словесности, величайшему русскому поэту. О том, что он был смертельно ранен на дуэли, в печати не было сказано ни слова. Даже разговаривали об этом вполголоса, в письмах писали с оглядкой. Описывая в письме к С. Л. Пушкину все подробности последних дней поэта, Жуковский ни слова не упомянул о ране, не объяснил, от чего внезапно скончался 37-летний, полный сил и здоровья, человек.

 «Была единственная газетная траурная рамка»

 В «Литературном Прибавлении к Русскому Инвалиду» появилась короткая заметка в черной рамке. Она начиналась словами: «Солнце нашей поэзии закатилось. Пушкин скончался в цвете лет, в середине своего великого поприща». Старший цензор, князь М. А. Дондуков-Корсаков, президент академии, высмеянный Пушкиным в эпиграммах, вызвал к себе редактора, А. А. Краевского, и сделал ему строгое внушение:

– Что это за черная рамка? Что за солнце поэзии… великое поприще… Что он был, полководец или министр? Писать стишки – какое это поприще?

 Это была единственная газетная траурная рамка, но весь Петербург, знатный и незнатный, публика и народ, как тогда говорили, волновался, негодовал, горевал… Ярко вспыхнувшая народная любовь к погибшему поэту тщетно искала проявления. Не было ни прессы, ни публичных собраний, ни клубов, ни лекций. Общественное мнение было лишено всякой возможности высказаться. Самым глубоким, самым русским выражением общих чувств должны бы были быть торжественные похороны, общая молитва. Правительство и этого не допустило. Николай I, как и его шеф жандармов, как его министр просвещения, считал «излишние почести» нежелательными», а также высказал Жуковскому свое неудовольствие, что Пушкина положили в гроб во фраке, а не в камер-юнкерском мундире… У царя не было подлинного уважения и дружественности к убитому. Князь Паскевич-Эриванский писал Николаю: «Жаль Пушкина как литератора, в то время как талант его созревал, но человек он был дурной». Царь ответил: «Мнение твое о Пушкине я совершенно разделяю».

 Власти запретили отпевание в Исаакиевском соборе. Попросили отпеть митрополита – митрополит отказался. «Это был первый признак того, что опала не снята и с мертвого поэта. Затем, 31 января, был получен приказ, что вынос тела должен произойти не утром, в день отпевания, а накануне ночью, без факелов. Отнести тело Пушкина было приказано не в собор, а в небольшую Конюшенную церковь». Взбешенный Жуковский пишет гневное письмо Бенкендорфу, но, по уговору друзей, так и не решается отправить его адресату. Потом он будет терпеть жандармского генерала Дубельта, которого Бенкендорф приставит разбирать пушкинский архив, «чтобы ничего не было скрыто от наблюдения правительства, бдительность которого должна быть обращена на всевозможные предметы».

 «У гроба собралось больше жандармов, чем друзей» 

 «Страх народного возмущения, о котором никто не помышлял, кроме жандармов, был так велик, что на Мойке, вокруг дома Волконских, на соседних улицах, на всем пути от дома до Конюшенной улицы, поставили солдат. И этого показалось мало. В ночь выноса в небольшую гостиную Пушкиных, где собрались только самые близкие друзья покойного, внезапно явился наряд жандармских офицеров.

 «Без преувеличенья можно сказать, – писал Вяземский, – что у гроба собралось больше жандармов, чем друзей. Не говоря уж о солдатских пикетах, расставленных на улицах. Но против кого же была эта воинская сила, наполнявшая собой дом покойного? Против кого эти переодетые, но всеми узнанные шпики? Они были там, чтобы не упускать нас из виду, подслушивать наши сетования, наши слова, быть свидетелями наших слез, нашего молчания».

 Было сделано все, чтобы не допустить на похороны молодежь. Лицеистам не позволили приехать из Царского Села. В университете обязали профессоров читать в этот день лекции, боялись, что они, вместе со студентами, устроят демонстрацию. Студенты по одиночке, украдкой пробирались на площадь, поклониться праху величайшего русского писателя.

 В первом часу ночи, когда опустели улицы, когда затихла русская столица, тело ее певца перевезли в церковь настолько тесную, что вместить всех приглашенных на отпевание она не могла. Несмотря на все это, «похороны Пушкина отличались особой пышностью и торжественностью», как доносил своему правительству барон Люцероде…

 – Что это за черная рамка? Что за солнце поэзии… великое поприще… Что он был, полководец или министр?

 Небольшая церковь была переполнена. Был весь дипломатический корпус, кроме больного английского посла и, конечно, голландского посланника. Суетный Тургенев в тот же день докладывал Нефедьевой: «Народ в церковь не пускали. Едва достало места и для блестящей публики… Дамы красавицы и модниц множество… Мы на руках вынесли гроб в подвал, на другой двор; едва нас не раздавили. Площадь вся покрыта народом, в домах и на набережной Мойки тоже». «Это действительно народные похороны, – записал в дневник цензор Никитенко. – Все, что сколько-нибудь читает и мыслит в Петербурге, – все стеклось к церкви, где отпевали поэта. Площадь была усеяна экипажами и публикой…

 Отпеть Пушкина тайком оказалось невозможным, но его гроб тайком увезли из Петербурга, точно хоронили преступника. Пушкин заранее купил себе место на кладбище Святогорского монастыря. Туда его и отправили. В ночь с 3 на 4 февраля гроб вынесли из подвала, завернули в рогожу, поставили на простую телегу, устланную соломой, и повезли во Псков… Жандарму было приказано мчаться во весь дух, без остановок. На следующий день к вечеру они уже доскакали до Пскова, сделав 400 верст. Вдогонку мертвому Пушкину мчался еще камергер Яхонтов. Ему было приказано объяснить псковскому губернатору «волю государя, чтобы воспретил всякое особое изъявление, всякую встречу, одним словом, всякую церемонию».

 Царь и жандармы напрасно тревожились. Ни дорогой, ни во Пскове никто и не думал устраивать встречи, изъявлять какие бы то ни было чувства… Только старый дядька, Никита Козлов (прослуживший поэту 20 лет – ред.), по словам жандармского полковника, «так убивался, что смотреть было больно, как убивался. Привязан был к покойному. Не отходил почти от гроба, не ест, не пьет»… 6 февраля, рано утром, опустили земные останки Пушкина в могилу. Около нее, кроме жандарма и нескольких крепостных, стояли только Тургенев да Никита…».

Петр Харламов

Источник: znak.com